21 апреля 2011
Отправил
Allien
Ангажированными историками отрицается существование не только рабства, но и инквизиции в России, которая на самом деле тянулась всю историю российского православия вплоть до XVIII века. Российские инквизиторы жгли, рубили головы, четвертовали, вешали, топили, вырывали языки, выдавливали глаза, вырезали ноздри, ломали кости, подвешивали за ребра, замораживали, скармливали зверям, пытали дыбой, клещами, морили до смерти голодом, дымом, и т. д. и т. п. (см., например, тут и тут) Отрицание российских вариантов рабства и инквизиции – это проявление того же рабского мышления. Жизнь, страдания, смерти рабов цинично ни во что не ставятся, это в имперском отчужденном понимании как бы само собой разумеющиеся жертвы, которых и упоминать не стоит. Такое отношение к людям проявилось во всей красе и в XX веке, когда, скажем, гитлеризм оценивается как однозначное зло, а сталинизм – далеко не так, хотя сталинский режим уничтожил в репрессиях, голодоморах и войне людей намного больше, чем германский фашизм, но это была смерть «своих» рабов, которая ничего не значит в сравнении с огромной имперской исторической миссией, которая на поверку всегда оказывается пшиком…
Нет смысла здесь подробно описывать дальнейшую историю России до XVIII века, представляющую собой сплошное кровавое месиво войн, казней, расправ, постоянной болтанки вверх-вниз: развалов-самоуничтожений империи и последующих кровавых ее восстановлений. Любая деструктивная система отличается от конструктивной именно такой «болтанкой» – взлет-падение, взлет-падение, крах-реванш, крах-реванш и т. д., и имперская система тут не исключение.
Вот только бесконечно такое хождение по одному и тому же кругу продолжаться не может. Даже частичное ослабление репрессий, казней и церковной инквизиции в середине XVIII века привело к фатальным для империи последствиям – немедленному взлету русской культуры, альтернативной и антагонистичной имперскому внекультурализму.
Нельзя всерьез говорить о русской культуре до пушкинских времен. Если бы не было XIX века, то о существовании русской культуры никто в мире ничего бы не знал. До того были лишь какие-то неясные фрагменты, не образующие единой системы. А.С. Пушкин появился с первой твердой манифестацией старта русской культуры, как необратимо утверждающейся, молодой, уникальной, отличающейся от любых других, каковой и должна быть реальная культура.
Пушкина, наверное, называют «наше всё» потому, что в своем творчестве он собрал все ценности, имеющиеся в поле зрения в какой-то синкретический, еще неразделенный конгломерат. В произведениях поэта прослеживается конфронтация с деструктивными имперскими приоритетами. Если, например, в «Сказке о попе и о работнике его Балде», «Сказке о рыбаке и рыбке» Пушкин показал всю тщетность стремления к «халяве», то, например, более высокую философскую проблему отчуждения поэт поднимает в «Евгении Онегине». В нем любовь, будучи в отчужденном обществе чужеродным элементом, болтается как неприкаянная, такая же лишняя, как и «забав и роскоши дитя» – Онегин, сын «халявного» общества. Любовь в романе не глубока и деструктивна – не гармонизирует отношений, не совпадает с браком, всех делает несчастными. А поэт Ленский вообще оказывается убит, причем глупо, нелепо и походя, хотя вроде бы эта трагедия приводит в чувство (в буквальном смысле) Онегина, изначально неспособного к глубокой любви человека. Это тот же литературный типаж, к которому относятся Печорин у М.Ю. Лермонтова, Чацкий у А.С. Грибоедова, Базаров, Рудин и Лаврецкий у И.С. Тургенева, Обломов у И.А. Гончарова. Литература XIX века выдвинула этот сонм «лишних людей» не случайно, издревле в России человек, не принадлежавший ни к одному из рабских сословий (челядь, холопы, смерды и пр.) назывался «изгоем», был лишним в иерархическом обществе, т. е. «лишнесть» – это обратная сторона рабства, имперской раковой антисистемы. Но с другой стороны, это и первый шаг к формированию новой, свободной, здоровой и конструктивной системы отношений. Имперская антикультура как бы вынужденно формирует себе могильщика в лице отторгаемой русской культуры. Империя иногда пытается превознести культуру, поставить себе в заслугу ее развитие, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что все достижения русской культуры происходили не благодаря, а вопреки российскому государству, мало кто из представителей русской культуры не оказывался сам в положении «лишнего человека», опалы, обструкции, а то и подвергался преследованиям, репрессиям со стороны власти.
Как имперская церковь старается религию, призванную заниматься нематериальным, подменить священной материей, точно так же и имперская антикультура, будучи обреченно материалистической, пытается выдать за русскую культуру пошлых матрешек с балалайками, сарафаны с хороводами, гармошки с частушками. Но не этот лубок представляет сущность культуры, а нематериальная система отношений, наивысшим конструктивным проявлением которых является любовь – антипод отчуждения, враг всех деструктивных антисистем. Как по уровню ненависти (крови, войны) можно судить о состоянии антикультуры, так и по любви можно достоверно судить об уровне развития культуры.
К XX веку любовь, по крайней мере, в изложении литераторов, разошлась на две противоположности: по Ф.М. Достоевскому (1821-1881) – как причуда малахольных юродивых «идиотов», встречающая циничное презрение в приличном обществе, и противоположная любовь по
Л.Н. Толстому (1828-1910), у которого она уже достигает шекспировской глубины, драматизма и фундаментальности, бросает вызов «общественному мнению», что было когда-то немыслимо, скажем, в пушкинском «Евгении Онегине». Также любовь еще не была достойным противником «темному царству» отчуждения, скажем, в «Бесприданнице» А.Н. Островского, где не она, а приданое, опять же – материальная «халява» обуславливала общественные отношения. И только толстовская «Анна Каренина» стала русским вариантом «Ромео и Джульетты», где любовь стала уже движущей силой, непреодолимой для устоев сложившегося общества. Такая любовь – своего рода лакмусовая бумажка, показывающая, что наперекор сопротивлению империи сложилась новая система отношений, ценностей, в конечном счете, русская культура удалась. Новорожденная пушкинская клетка пережила митоз, поляризацию на две противположности – имперскую и собственно русскую. И далее судить о развитии русской культуры, наверное, лучше всего по ее маркеру – любви, значению любви в общественных отношениях и отражению ее в искусстве и литературе.
Ге Н.Н. – Портрет Л.Н.Толстого
А вот герои Достоевского представляют антикультуру, болтаются ничем не занятые, не включенные ни в какую систему отношений, не имеющие никакой системы ценностей, такие же функционально бессмысленные праздно шатающиеся элементы, каковыми являются раковые клетки в организме. Мир такого отчужденного человека сужен до самокопания, он занят метафизикой нижнего белья. Не случайно Достоевского своим учителем считал, например, Зигмунд Фрейд, отец и основатель материалистического тупика психологии – психоанализа, в своем раскапывании половых отношений умудряющегося обойтись без рассмотрения вопроса любви, сводя всё к одному физиологическому сексу.
Ф.М.Достоевский Такой же тупиковой предстает и религия по Достоевскому, материалистическая, а потому мистическая, иррациональная, по сути – идолопоклонство, доведенное до своего апогея, превращающее в идола самого Христа. «Если мне докажут, что истина вне Христа, я предпочту остаться с Христом, а не с истиной» – говорит Достоевский устами Ставрогина в «Бесах». Божество Достоевского лишено истины, смысла, правды и справедливости. Это истукан, пред которым только и остается, что закатывать глаза повыше, уходя в мир иллюзий и отчужденности.
Иное дело религия у
Л.Н. Толстого. Еще в дневнике от 5 марта 1855 г. он пишет: «Разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта – основание новой религии, соответствующей развитию человечества: религии Христа, но очищенной от веры и таинственности; религии практической, не обещающей будущего блаженства, но дающей блаженство на земле». Такое устремление
Толстого перекликается точно с таким же направлением религиозной мысли конца XV – середины XVI вв., когда империя ненадолго ослабила пальцы на горле культуры, и тоже появился анти-материалистический и реалистический оппортунизм в русском христианстве.
Наверное, опрометчиво говорить о существовании какой-то культуры, если она не породила своей религии, т. к. любая религия представляет систему духовных ценностей, встроенных в общую ценностную шкалу данной конкретной уникальной культуры. Жесткую взаимозависимость между конкретной культурной системой ценностей и религией доказывает, например, полная межрелигиозная непримиримость– системы ценностей принципиально несводимы вместе, не суммируются и не усредняются, могут быть либо уничтожены, либо развиваться, давая дорогу развитию новых религий и конфессий...
Православие, несмотря на свои византийские корни и универсализм, не признающий ни национальных, ни культурных различий, всё время воюет за звание русской религии, тем самым обессмысливая самоё слово «русский». Если это слово не означает ничего уникального, то в нем нет никакой необходимости, достаточно слова «общечеловек»…
Совершенно естественно, что русская идея в понимании Достоевского должна носить в себе «в высшей степени общечеловеческий характер», должна быть «синтезом всех тех идей, которые с таким упорством, с таким мужеством развивает Европа в отдельных своих национальностях», что «мы (русские – авт.) хотим быть не русскими, а общечеловеками». Такими стерилизованными «общечеловеками» были например, древние римляне, оставившие после себя лишь один мертвый язык. На территории, очищенной от древнеримских «общечеловеков» и расцвели «отдельные национальности», а русские, по мнению Достоевского, должны, оказывается, развернуть этот процесс наоборот, фактически повернуть эволюцию вспять, что дико и бессмысленно.
Наверное предназначение русских было бы таким же как у римлян, т. е. умереть и не оставить потомства, если бы империя не прокололась, выпустив однажды джина из бутылки – допустив развитие действительной русской культуры, неотъемлемой частью которой стали, кроме прочего, религиозные начала, положенные Л.Н. Толстым в его публицистике: «Соединение и перевод четырех Евангелий», «Критика догматического богословия», «Что такое религия и в чем сущность ее?», «Церковь и государство», «Закон насилия и закон любви», «К духовенству» и многое другое. Значение религиозного подвижничества Толстого, наверное, в том, что он впервые твердо и основательно приступил к генеральной чистке христианского учения от наслоений лжи и абсурдизма, языческих рудиментов мистицизма, магии, колдовства, таинственности, материалистического обрядничества, церковничества, священно-предмето-поклонства и других паразитов на теле религии, которые, например, в православии утверждают, что они-де и есть собственно религия (точно также, как имперская антисистема утверждает, что она-де и есть единственно возможная система, и ее антикультура является действительной культурой).
Такую ревизию Толстой не мог бы произвести с каких-то безликих общечеловеческих позиций, не имея твердо сложившихся ориентиров. В его мировоззрении во главе угла стоял русский идеализм, основная «русская святоотеческая традиция» – духовное важнее телесного, идея в приоритете над материей, что диаметрально противоположно царящему в России материализму, идеологии «халявы». Другие первичные ценности, поднятые Толстым на пьедестал: любовь и отношение – в пику отчужденности, правда и очевидность – против абсурдизма и нелепицы, логика и системность – вместо эклектичности. И пусть Толстой не сформировал окончательно новой русской религии, будучи в некотором смысле рационалистом, не понял на тот момент, например, символических смыслов Воскресения, Апокалипсиса, неясно объяснил смысл непротивления злу – наверное, тогда еще было рано, но это нисколько не умаляет значения того боя, что в его лице дала действительно русская система ценностей против имперской внеценностной антисистемы. В броуновском смешении всего и вся обозначились четкие вектора-направления развития русской культуры, сепарировавшейся от традиционной российской антикультуры.
Толстой сожалел: «Людей, разделяющих мои взгляды, едва ли есть сотня». Но никакого значения не имело физическое количество носителей новой системы ценностей. Качество, воздействие идеи было таково, что, например, известный публицист, адвокат А.Ф. Кони (1844-1927) писал: «Пустыня вечером кажется мертвой, но вдруг раздается рев льва, он выходит на охоту, и пустыня оживает; какие-то ночные птицы кричат, какие-то звери откликаются ему; оживает пустыня. Вот так в пустыне пошлой, однообразной, гнетущей жизни раздавался голос этого Льва, и он будил людей».
Масштаб и правда Толстого были столь значительны, что даже церковь не рискнула предать его, при всем его радикальном еретизме, обычной анафеме, а чтобы не потерять лицо окончательно, обескураженный Синод выпустил довольно тщедушное «Определение» (от 20-22 февраля 1901 г.), в котором лишь уклончиво сетовал об отпадении Толстого от церкви.
Точно также опасливо и осторожно относился к Толстому и царь. Публицист и издатель
А.С. Суворин (1834-1912), например, писал:
«Два царя у нас: Николай II и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой, несомненно, колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет против него свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и в заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост».
В Евангелии Иисус Христос говорит:
«Царство Мое не от мира сего» (Ин. 18:36). Точно также мог сказать и Толстой, царствовавший как Христос не в физическом, а в идейном мире. В то время как царь идейный Л.Н. Толстой являл становление, «воскресение» русской системы ценностей, в это же самое время царь физический, формальный Николай II демонстрировал распад и деградацию имперской антисистемы, очередную гибель, катастрофу раковой опухоли.
Как в капле воды российская взаимосвязь «халявы» и катастрофы отразилась в глупейшей, но симптоматичной трагедии 1896 года на торжествах на Ходынском поле в Москве, устроенных по случаю коронации Николая II. На всенародных гуляньях по официальным данным погибли 1389 человек, около 1500 получили тяжелые увечья (неофициально распространилось, что пострадавших было 20 тысяч).
Каждому пришедшему на празднество был обещан узелок из цветного платка, в котором содержались жалкие подарки императора – сайка, полфунта колбасы, немного конфет, пряников, и эмалированная кружка с царским вензелем. Откуда-то возник слух, что царских подарков на всех не хватит. Никто не хотел остаться без «халявы», и все бросились к буфетам. Возникла давка, приведшая к жертвам…
Примечательно то, что после трагедии на Ходынском поле царь и царица отправились в Петровский дворец, где был дан царский обед волостным старшинам, а вечером они посетили бал, устроенный французским послом. Николай II, будучи флагманом и образчиком раковой отчужденности, позволившей ему слыть «тишайшим» вкупе с «кровавым», такое поведение демонстрировал и дальше, например, когда, получая известия о гибели русской эскадры в Цусиме в 1905 г. (в результате чего победа в войне с Японией становилась фактически невозможной), скрупулезно описывал в своем дневнике «чудную погоду», прогулки, развлечения, катания верхом... Любил расстреливать прикормленных ворон и бездомных кошек, и, не обращая внимание на тяжкие для страны времена, тщательно заносил результаты бессмысленной пальбы в дневник: «Пристрелил 3 кошек и 4 ворон»... Также отчужденно царь мог рассматривать и обсуждать карикатуры в английском журнале, когда ему докладывали о гибели десятков тысяч русских солдат на фронтах Первой мировой войны... Смертельный холод отчужденности Николая II проявлялся также и в том, что он, принимая генералов и министров, улыбался, соглашался с ними, обещал все сделать по их совету, те уходили окрыленными, и на следующий день получали ...уведомление об отставке без содержания и пенсии... И, как его исторический прообраз, тоже отторженный, слабовольный и потому «тишайший» царь Алексей Михайлович (1629-1676) сделал всю страну заложницей паранойи одержимого патриарха Никона, так и Николай II делегировал всю фактическую власть мракобесу Гришке Распутину, ориентируясь на его советы даже в проведении военных операций. На самом верху имперской пирамиды разыгралась типовая драма «Села Степанчикова» по Достоевскому, с Распутиным в роли Фомы Фомича. Именно в вакууме отчуждения распоясываются тираны и узурпаторы…
Итак, империя и ее идеологический аппарат – православная церковь вползали в XX в. как кролик в пасть к удаву, к своему полному краху, приведшему к падению «священного» самодержавия и февральской революции 1917 г. –
«Русь слиняла в два дня. Самое большее – в три» (В.В. Розанов) Однако покончить к деструктивной антисистемой было невозможно, империя в своём цеплянии за соломинку сумела-таки создать «мостик», переносящий раковое заражение в будущее – сумела ввинтить народы в Первую мировую войну (1914-1918 г.). Империя провоцирует войну, а потом война восстанавливает империю, как самую эффективную милитаристскую структуру, т. е. война сыграла роль передачи деструктивной эстафетной палочки царского ханства ханству новому.
Православие выдыхалось, поскольку, например, после отмены обязательного причастия в армии летом 1917 г. к чаше добровольно пошла лишь десятая часть военнослужащих, Церковный божок умер в ницшеанском смысле.
В. Перов - Сельский крестный ход на Пасхе
Требовалось найти какой-то невероятный изыск, чтобы завернуть российский империализм в новую упаковку, и такой ход был найден в виде большевистской идеологии, обеспечившей быстрый имперский реванш, издевательски названный потом «Великой октябрьской социалистической революцией». Марксизм-ленинизм был преемником имперской идеологии и православию по ряду основных позиций, например:
– материализм коммунистического учения и материализм церковной религиозности, состоящий в поклонении священным физическим предметам и действам – и те и другие сакрализовали священную материю;
– отталкивание значимой реальности от «здесь и сейчас» в коммунистическое «светлое будущее», «царство коммунизма», наподобие церковного загробного Рая (заветной мечты халявщика – беспредельной «халявы»);
– и там и там воображаемое реальнее очевидного, реальные и актуальные проблемы несущественны и иллюзорны – это всего лишь временные и частные «отдельные недостатки», которых в светлом будущем не будет, или происки неправедных «врагов»;
– взамен церковному «нет ни эллина, ни иудея» выдвигается идентичная идея коммунистического интернационализма, как новое оружие подавления культурно-ценностной уникальности, автоматически ведущее к уничтожению культуры вообще, возвращению во внекультурное первобытно-общинное полуживотное состояние…
То, что раньше никак не осмысливалось, не афишировалось, стало приобретать теоретические очертания:
– марксистская теория прибавочной стоимости придавала научный вид «халяве», реализуя надежду на справедливую «халяву» в условиях социалистического общества – что-то типа того, как если бы пираты предложили по-честному делить с жертвами награбленную у них добычу;
– дальнейшее продолжение отчуждения, теперь уже отчуждение средств и орудий производства, земли, частной собственности, результатов труда. Нарушение тождества между полезностью и оплатой труда – это и есть зеленая улица «халяве», т. к. функциональность – это как раз то свойство, которое отличает систему от антисистемы, в антисистеме для получения благ функциональная польза необязательна;
– поддержка рабства в новом, «научном» виде, не только тотальным отчуждением всего и вся, но и в пропаганде стадности – по марксистско-ленинской теории человек есть последыш общественных отношений, не личность первична, а социум, класс (человек на самом деле не классифицируется, для человека нормальна уникальность, а противоположное – либо болезнь, либо рабство). Например, популярный «революционный» лозунг «Мы не рабы!» содержит в себе отрицание самоё себя – не рабом может быть только отдельный человек, мыслящий от «Я», «Я не раб!» – так должна звучать не лживая фраза, а мышление от «мы» (субъектом становится некое несуществующее множественное существо) – это как раз демонстрация стадности и рабства;
Логично, что коммунисты, придя к власти, организовали войну и тотальный террор против представителей бывшей власти и церкви, раздувая озлобленность народа на опостылевшую поповскую и царскую ложь, и тем самым отмежевав себя от идеологии православия, мол, у нас теперь всё совершенно другое. На самом деле изменилась всего лишь словесная упаковка имперской идеологии отчуждения и «халявы», не только не сдавшей позиций, но и получившей новые возможности.
Характерно то, что большевики обещали до революции, и установили после нее, т. н. «военный коммунизм» (1918-1921), фактически – восстановление имперской «вертикали», милитаристской системы управления, адекватной только форс-мажорным, военным условиям и неадекватной условиям мирной жизни. Военный коммунизм привел к крестьянским восстаниям, кронштадтскому бунту, и большевики были вынуждены временно отступить, приняв НЭП. Но как только крестьяне немного успокоились, «вертикаль» продолжила с новой силой провоцировать кризис, голодоморы, вымучивать каких-то «врагов», чтобы получить право на мобилизационную экономику – в ней «вертикаль» адекватна и показывает фантастические успехи. Средства и дешевая рабсила добывались путем плановых репрессий, отчуждение всего и вся продолжало своё шествие.
Очень хорошо проблема отчужденности препарирована в произведениях М.А. Булгакова «Бег», «Дни Турбиных». Состояние «халявного» мышления Булгаковым гротескно отражена в романе «Собачье сердце». Если у Достоевского «тварь дрожащая» качала какие-то права, то тут она их докачалась-таки до логического завершения: «В настоящее время каждый имеет свое право», подытожил этот процесс Шариков, и вожделенное «право» свелось лишь к праву на «халяву». «Собачье сердце», наверное, дополняет произведения И. Ильфа и Е. Петрова, показавших в Остапе Бендере эволюционировавший советский вариант Чичикова с Хлестаковым, своего рода ответ Гоголю на вопрос куда несется птица-тройка Русь – а никуда, просто скачет по кругу! Фабула российской жизни осталась всё той же – умный или хитрый «халявщик» разводит «халявщиков» глупых, то бишь всё тех же «лохов», но всё более совершенным способом. Положительных героев нет, поскольку ни с какого боку их не пристроить – они всё те же «лишние люди» за бортом антиутопии российской реальности.
В романе-фантасмагории «Мастер и Маргарита» М.А. Булгаков сатирически показывает, что тяга к «халяве» у советского человека осталась той же, что и была раньше (очевидно – до революции). «Обыкновенные люди… в общем, напоминают прежних…» – говорит Воланд, «протестировав» зрителей дождем дармовых денежных купюр, и устроив в зрительном зале небольшое «ходынское поле».
Не случайны параллели в романе со временем евангельских событий казни Христа – две тысячи лет назад в Иудее была сходная ситуация с современной российской. Римская империя добивала иудейскую культуру, как советская изничтожала русскую, также царствовало отчуждение, суеверия и мистицизм. В одной из редакций романа Воланд искренне удивляется: «Я никак не ожидал, чтобы в этом городе могла существовать истинная любовь»…
Тем не менее где-то в параллельном мире, в другом измерении тема любви живет. Тут, наверное, следует выделить М. Шолохова, его «Тихий Дон», в котором расставание со старым патриархальным укладом, войны и революции ничего в плане проблемы любви не меняют, в романе погибают все три представительницы разных видов любви: любящая высоконравственно безответно Наталья; её противоположность – ветреная распутница Дарья; погибает и страстная, самоотверженная в любви Аксинья. Григорий Мелехов оказывается с мертвой любимой на руках, утративший смысл жизни, наказанный за свою бесхребетность, предательство любви, ставший причиной смерти двух любящих женщин, угробивший и свою жизнь на бессмысленное метание между одинаковыми в своей мерзости белыми и красными, участвуя в их войне «остроконечников» и «тупоконечников», сцепившихся в бессмысленной нанайской борьбе за смену мифологии общества отчуждения. Нет опоры и в земляках, собственная культура просто не сформировалась в здоровый организм, чтобы быть «третьей силой», и раскидать налетевших паразитов, не дать внедриться ни старой, ни новой раковой опухоли.
В следующем романе – «Поднятая целина» Шолохов, стараясь превознести новый строй, на самом деле показывает, как коммунистическая демагогия о диктатуре пролетариата обернулась традиционной борьбой империи с ненавистным крестьянством, выжигании малейших ростков культуры отношений и насаждении антикультуры отчуждения, новой формы старого рабства. Вооруженный ярлыком для сбора дани – посланный партией коллективизировать (новый эвфемизм старого «колонизировать») деревню, Макар Нагульнов пытается насадить новую мораль обезлички, экспроприации, раскулачивания, отбирания у крестьянина средств и результатов труда, т. е. новое оказалось забытым старым – всё тем же отчуждение, порабощением крестьян теперь уже коммунистическим ханством. Естественно, что любовь, как антагонист отчуждения, и тут оказывается нетерпимым жупелом, Нагульнов, например, говорит: «Какой из него будет революционер, ежели он за женин подол приобвыкнет держаться?.. Бабы для нас, революционеров, – это чистый опиум для народа».
Как бы ни было противно революционерам, но тема любви нашла всё-таки свою нишу, причем в «важнейшем из искусств» – кино. Появляются фильмы, в которых любовь наконец-то побеждает, но будучи встроена в социально-политический контекст, например в к/ф «Богатая невеста» (1937) счастливая любовь дополняет невиданные успехи колхозников, в к/ф «Свинарка и пастух» (1941) служит делу интернационализма. На этом присобачивание любви, от которой уже просто никуда не деться, к нуждам государственного агитпропа не закончилось.
Самую важную роль любовь, наверное, сыграла в гос. идеологии в Великую Отечественную войну. Это была, пожалуй, первая в истории война, где, судя по фольклору, поэзии, фронтовым песням, фильмам солдат шел воевать не столько за интересы государства (родину, партию, Сталина и пр.), сколько за любовь. Со всех сторон звучало:
«…Строчит пулеметчик за синий платочек, что был на плечах дорогих»; «…пусть он землю бережет родную, а любовь Катюша сбережет»; «…мне в холодной землянке тепло от твой негасимой любви», и т. д. Совершенно естественным образом интуитивно сложилось то, что было недоступно никаким рациональным теоретикам – фашизму, оказывается, в сущности противостоят не пушки, не Советский Союз, не антигитлеровская коалиция, а любовь (см. ст.
«Любовь победит фашизм»), т. к. фашизм – это такое же детище непримиримого антипода любви – отчуждения, как, впрочем, и российская имперская антисистема, только формы разные.
0